Я еще раз поблагодарил его и положил трубку. Ну что ж, теперь я знаю, чем заняться. Я открыл нижний ящик письменного стола и извлек пушку. Я храню ее уже лет десять, хотя никогда не пользовался ею. Храню с тех пор, как дезертировал из Иностранного легиона. Я стал разбирать ее, чтобы почистить и смазать. Ее регистрационный номер я знаю наизусть, но сейчас впервые обратил внимание на выцарапанную букву «К», которой он оканчивался. Кому принадлежала пушка до меня, я не знал. Но это «К» тут же напомнило мне ту таинственную фотографию. Я мысленно вновь увидел свое лицо с каким-то жестким выражением, совершенно не присущим мне. И вдруг в голове у меня словно бы рассеялся туман: Грегор! Г. фон Клаузен — это же Грегор фон Клаузен, а вовсе не Георг, сиречь Жорж, фон Клаузен! Грегор вовсе не умер, Принцесса наврала мне; она его потеряла, продала, бросила, может, просто забыла, и Грегор под новым именем живет где-то в Восточной Германии. Ну а если он жив и служит в армии, то есть одно место, где мне могут дать о нем сведения. Я позвонил в справочное бюро международной телефонной связи и попросил дать мне номер министерства обороны в Восточном Берлине.
Там я попал на какого-то угрюмого чинушу, которого немножко смягчил мой превосходный немецкий. Я объяснил, что у меня есть брат Грегор фон Клаузен, с которым мы были разлучены после воздвижения Стены, и я полагал, что он умер, но кое-какие полученные сведения позволяют мне надеяться, что он жив и служит в блистательной армии ГДР, и я надеюсь, что в эти дни всеобщего ликования и примирения я смогу получить тому подтверждение, дабы немедленно отправиться на встречу с ним.
Насколько я смог понять, миллионы таких, как я, засыпают подобными же запросами сотни служащих, которые только этим сейчас и занимаются. Тридцать лет разорванной истории пытаются склеить свои обрывки. Меня перефутболивали от отдела к отделу, пока не предложили позвонить завтра ровно в девять тридцать утра. С бьющимся сердцем я подтвердил, что обязательно позвоню. И опять подумал о своей несчастной матери. Возможно ли, что она бросила одного из своих двух сыновей? Да, вполне возможно. Алкоголичка в последнем градусе, мамочка отнюдь не блистала ни умом, ни добротой. И вовсе не пытаясь очернить родительницу, могу даже сказать, что у нее случались приступы буйного помешательства. Доказательством тому многочисленные шрамы, оставшиеся у меня на ягодицах и животе. Насколько я могу знать, она бежала из разрушенной Германии с помощью какого-то богатого покровителя, очутилась в Базеле и умерла от алкогольного отравления, когда мне было четыре года, вскоре после мнимой смерти моего брата. Я никогда не видел своего отца и не знаю, кто он. Единственно знал, что получил фамилию от одного из бесчисленных «поклонников» матери.
Мальчишкой я был способным, но строптивым и, выйдя из приюта, завербовался в Иностранный легион. Потом дезертировал из него и пошел классической дорожкой сорвиголов: вооруженный налет, прогулял деньги, ограбление, прогулял деньги и т. д. Затем настал период «мушкетеров». И на том конец моего «curriculum vitae».
Я надел пальто и вышел. Из водосточной трубы на почерневшей кирпичной стене хлестала вода. Внезапный страх свел судорогою мне желудок. Мелкий дождь хлестал по лицу. От пронзительного ветра мерзли уши. Я забрался в «ланчу» и поехал, неподвижно глядя прямо перед собой.
Истина. Мне нужно найти истину. Мысль эта настойчиво преследовала меня, и страх перед Максом и его убийцами отступил перед стремлением найти себя. Ибо дело было именно в этом — обрести себя, упасть в свою жизнь, как падает на четыре лапы кошка; оборвать это ощущение головокружительного полета в параллельный мир, от которого у меня нет ключей.
У Марты один из ключей есть. В этом я уверен. Она мне лжет. Она составляет часть заговора, цель которого сделать из меня сумасшедшего. Теперь у меня нет уверенности ни в ком и ни в чем. А поскольку я не знал, чего хотят от меня Марта и ее шайка, то не понимал, чего нужно опасаться. И мне оставалось только лишь подозревать всех и вся. Классическое течение паранойи.
Домой я вернулся в полнейшем смятении. Марта встретила меня с улыбкой; похоже, она была рада мне. В горле у меня встал комок. Марта. Как она красива и как я ее люблю! И хочу любить дальше. Мне нужна она.
Я обнял ее, счастливый, что чувствую тепло ее тела, исполненный отчаяния от нашей взаимной лжи, и мы любили друг друга — друзья и враги, возлюбленные и противники. То было пронзительное, напряженное и мучительное ощущение — испытывать одновременно бесконечную нежность, острейшее желание и глубочайшую, глухую тоску. Я любил Марту с отчаянием любовника, обреченного убить, и она отвечала мне с еще большей страстью, чем всегда, и в уголках ее черных, как гагат, глаз стояли безмолвные слезы.
Утром Марта вновь стала такой, как всегда. Похоже, на языке у нее вертелся какой-то жгучий вопрос, то ли насчет «СЕЛМКО», то ли про мой визит в кабинет Зильбермана, то ли о трупе Фила; любая жена по поводу каждой из этих, прямо скажем, не вполне обыденных проблем устроила бы мужу допрос с пристрастием, но Марта промолчала. Я последовал ее примеру и, изображая занятого человека, которому совершенно недосуг, стоя проглотил завтрак, быстро оделся и укатил. Мы так привыкли играть наши привычные роли, что, право, могли бы сойти за актеров на каком-нибудь сотом представлении. Только в данном случае публика была исключительно требовательная и могла прервать спектакль пулей в черепушку или каким-нибудь другим, не менее кардинальным образом.